Неточные совпадения
Либеральная партия говорила или, лучше, подразумевала, что религия есть только узда для варварской части населения, и действительно, Степан Аркадьич не мог вынести без
боли в ногах даже короткого молебна и не мог понять, к чему все эти
страшные и высокопарные слова о том свете, когда и на этом жить было бы очень весело.
Боль была странная и
страшная, но теперь она прошла; он чувствовал, что может опять жить и думать не об одной жене.
«Да и вообще, — думала Дарья Александровна, оглянувшись на всю свою жизнь за эти пятнадцать лет замужества, — беременность, тошнота, тупость ума, равнодушие ко всему и, главное, безобразие. Кити, молоденькая, хорошенькая Кити, и та так подурнела, а я беременная делаюсь безобразна, я знаю. Роды, страдания, безобразные страдания, эта последняя минута… потом кормление, эти бессонные ночи, эти
боли страшные»…
Глубокий,
страшный кашель прервал ее слова. Она отхаркнулась в платок и сунула его напоказ священнику, с
болью придерживая другой рукою грудь. Платок был весь в крови…
— И это мне в наслаждение! И это мне не в
боль, а в наслаж-дение, ми-ло-сти-вый го-су-дарь, — выкрикивал он, потрясаемый за волосы и даже раз стукнувшись лбом об пол. Спавший на полу ребенок проснулся и заплакал. Мальчик в углу не выдержал, задрожал, закричал и бросился к сестре в
страшном испуге, почти в припадке. Старшая девочка дрожала со сна, как лист.
—
Боль и отвращение, — тотчас же ответила она. —
Страшное я почувствовала здесь, когда сама пришла к тебе.
Его пронимала дрожь ужаса и скорби. Он, против воли, группировал фигуры, давал положение тому, другому, себе добавлял, чего недоставало, исключал, что портило общий вид картины. И в то же время сам ужасался процесса своей беспощадной фантазии, хватался рукой за сердце, чтоб унять
боль, согреть леденеющую от ужаса кровь, скрыть муку, которая готова была
страшным воплем исторгнуться у него из груди при каждом ее болезненном стоне.
Эта мысль на мгновение овладела всеми моими чувствами, но я мигом и с
болью прогнал ее: «Положить голову на рельсы и умереть, а завтра скажут: это оттого он сделал, что украл, сделал от стыда, — нет, ни за что!» И вот в это мгновение, помню, я ощутил вдруг один миг
страшной злобы.
По приходе в Англию забылись и
страшные, и опасные минуты, головная и зубная
боли прошли, благодаря неожиданно хорошей для тамошнего климата погоде, и мы, прожив там два месяца, пустились далее. Я забыл и думать о своем намерении воротиться, хотя адмирал, узнав о моей болезни, соглашался было отпустить меня. Вперед, дальше манило новое. Там, в заманчивой дали, было тепло и ревматизмы неведомы.
Мальчик хоть и старался не показывать, что ему это неприятно, но с
болью сердца сознавал, что отец в обществе унижен, и всегда, неотвязно, вспоминал о «мочалке» и о том «
страшном дне».
Все это совершенно так, а вряд ли нет чего-либо истинного, особенно принадлежащего нашему времени, на дне этих
страшных психических
болей, вырождающихся в смешные пародии и в пошлый маскарад.
Вахрушка проснулся с
страшной головною
болью и долго не мог сообразить, где он и что с ним.
Я не особенно одета, но у меня оправдание —
страшная головная
боль…
— Как ты меня перепугала, сумасшедшая! Ну что ж, что нездоров? я знаю, у него грудь
болит. Что тут
страшного? не чахотка! потрет оподельдоком — все пройдет: видно, не послушался, не потер.
Я скоро понял, в чем дело, и с
страшной головной
болью, расслабленный, долго лежал на диване, с тупым вниманием вглядываясь в герб Бостонжогло, изображенный на четвертке, в валявшуюся на полу трубку, окурки и остатки кондитерских пирожков, и с разочарованием грустно думал: «Верно, я еще не совсем большой, если не могу курить, как другие, и что, видно, мне не судьба, как другим, держать чубук между средним и безымянным пальцем, затягиваться и пускать дым через русые усы».
Не прошло и года после ужасной гибели Васи, как дочь Н.И. Пастухова внезапно
заболела горловой чахоткой и через несколько месяцев умерла в
страшных муках от голода, не имея сил глотать никакую пищу.
Для Софьи Матвеевны наступили два
страшные дня ее жизни; она и теперь припоминает о них с содроганием. Степан Трофимович
заболел так серьезно, что он не мог отправиться на пароходе, который на этот раз явился аккуратно в два часа пополудни; она же не в силах была оставить его одного и тоже не поехала в Спасов. По ее рассказу, он очень даже обрадовался, что пароход ушел.
Он был смущен и тяжело обеспокоен ее сегодняшним напряженным молчанием, и, хотя она ссылалась на головную
боль от морской болезни, он чувствовал за ее словами какое-то горе или тайну. Днем он не приставал к ней с расспросами, думая, что время само покажет и объяснит. Но и теперь, когда он не перешел еще от сна к пошлой мудрости жизни, он безошибочно, где-то в самых темных глубинах души, почувствовал, что сейчас произойдет нечто грубое,
страшное, не повторяющееся никогда вторично в жизни.
Во всем чары да чудеса мерещились Передонову, галлюцинации его ужасали, исторгая из его груди безумный вой и визги. Недотыкомка являлась ему то кровавою, то пламенною, она стонала и ревела, и рев ее ломил голову Передонову нестерпимою
болью. Кот вырастал до
страшных размеров, стучал сапогами и прикидывался рыжим рослым усачом.
Около Матвея возились Палага, Пушкарь и огородница Наталья, на голове у него лежало что-то мокрое, ему давали пить, он глотал, не отрывая глаз от
страшной картины и пытаясь что-то сказать, но не мог выговорить ни слова от
боли и ужаса.
От
боли он укусил подушку и стиснул зубы, и вдруг в голове его, среди хаоса, ясно мелькнула
страшная, невыносимая мысль, что такую же точно
боль должны были испытывать годами, изо дня в день эти люди, казавшиеся теперь при лунном свете черными тенями.
Пушкин перед смертью испытывал
страшные мучения, бедняжка Гейне несколько лет лежал в параличе; почему же не
поболеть какому-нибудь Андрею Ефимычу или Матрене Саввишне, жизнь которых бессодержательна и была бы совершенно пуста и похожа на жизнь амебы, если бы не страдания?
Девушке стало до
боли жалко старика; ее охватило
страшное желание помочь ему; ей хотелось быть нужной для него.
Долинский задыхался, а светляки перед ним все мелькали, и зеленые майки качались на гнутких стеблях травы и наполняли своим удушливым запахом неподвижный воздух, а трава все растет, растет, и уж Долинскому и нечем дышать, и негде повернуться. От
страшной, жгучей
боли в груди он болезненно вскрикнул, но голос его беззвучно замер в сонном воздухе пустыни, и только переросшая траву задумчивая пальма тихо покачала ему своей печальной головкой.
Очнулся он на дворе, в луже, чувствуя
боль во всем теле. Что с ним случилось? Он не мог отдать себе отчета. Лихорадочная дрожь,
боль во всем теле,
страшный холод; он понемногу начал приходить в себя.
Погодин же вгляделся в начисто выбритый подбородок Андрея Иваныча, в его задумчивые, спокойно-скрытные глаза — и весь передернулся от какого-то мучительного и
страшного то ли представления, то ли предчувствия. И долго еще, день или два, с таким же чувством темного ожидания смотрел на матросиково лицо, пока не вытеснили его другие
боли, переживания и заботы.
— Да. Прогони тех, — указал на тех многочисленных, которые двигались, шумели, говорили громко до головной
боли, создавали праздник, но очень утомительный и минутами
страшный. — Прогони!
— А вот и я! — сказал он, улыбаясь: ему было мучительно стыдно, и он чувствовал, что и другим стыдно в его присутствии. — Бывают же такие истории, — сказал он, садясь. — Сидел я и вдруг, знаете ли, почувствовал
страшную колющую
боль в боку… невыносимую, нервы не выдержали, и… и вышла такая глупая штука. Наш нервный век, ничего не поделаешь!
Раиса как бы с трудом перевела глаза на меня; мигнула ими несколько раз, все более и более их расширяя, потом нагнула голову набок, понемногу побагровела вся, губы ее раскрылись… Она медленно, полной грудью потянула в себя воздух, сморщилась как бы от
боли и, с
страшным усилием проговорив: «Да… Дав… жи… жив», — порывисто встала с крыльца и устремилась…
Потный, с прилипшей к телу мокрой рубахой, распустившимися, прежде курчавыми волосами, он судорожно и безнадежно метался по камере, как человек, у которого нестерпимая зубная
боль. Присаживался, вновь бегал, прижимался лбом к стене, останавливался и что-то разыскивал глазами — словно искал лекарства. Он так изменился, что как будто имелись у него два разных лица, и прежнее, молодое ушло куда-то, а на место его стало новое,
страшное, пришедшее из темноты.
— У тебя, тетка, а также у твоих ребят «дурная
боль». Опасная,
страшная болезнь. Вам всем сейчас же нужно начинать лечиться и лечиться долго.
И вот
страшный, безумный, пронзительный крик на мгновение заглушил весь хор. Жрецы быстро расступились, и все бывшие в храме увидели ливанского отшельника, совершенно обнаженного, ужасного своим высоким, костлявым, желтым телом. Верховный жрец протянул ему нож. Стало невыносимо тихо в храме. И он, быстро нагнувшись, сделал какое-то движение, выпрямился и с воплем
боли и восторга вдруг бросил к ногам богини бесформенный кровавый кусок мяса.
Иногда, вечерами или рано по утрам, она приходила к своему студенту, и я не раз наблюдал, как эта женщина, точно прыгнув в ворота, шла по двору решительным шагом. Лицо ее казалось
страшным, губы так плотно сжаты, что почти не видны, глаза широко открыты, обреченно, тоскливо смотрят вперед, но — кажется, что она слепая. Нельзя было сказать, что она уродлива, но в ней ясно чувствовалось напряжение, уродующее ее, как бы растягивая ее тело и до
боли сжимая лицо.
В спальне, в чистилке, стояла скамейка, покрытая простыней. Войдя, он видел и не видел дядьку Балдея, державшего руки за спиной. Двое других дядек Четуха и Куняев — спустили с него панталоны, сели Буланину на ноги и на голову. Он услышал затхлый запах солдатских штанов. Было ужасное чувство, самое ужасное в этом истязании ребенка, — это сознание неотвратимости, непреклонности чужой воли. Оно было в тысячу раз
страшнее, чем физическая
боль…
А по краям дороги, под деревьями, как две пёстрые ленты, тянутся нищие — сидят и лежат больные, увечные, покрытые гнойными язвами, безрукие, безногие, слепые… Извиваются по земле истощённые тела, дрожат в воздухе уродливые руки и ноги, простираясь к людям, чтобы разбудить их жалость. Стонут, воют нищие, горят на солнце их раны; просят они и требуют именем божиим копейки себе; много лиц без глаз, на иных глаза горят, как угли; неустанно грызёт
боль тела и кости, — они подобны
страшным цветам.
Было утро. Потому только было утро, что Герасим ушел и пришел Петр-лакей, потушил свечи, открыл одну гардину и стал потихоньку убирать. Утро ли, вечер ли был, пятница, воскресенье ли было — всё было всё равно, всё было одно и то же: ноющая, ни на мгновение не утихающая, мучительная
боль; сознание безнадежно всё уходящей, но всё не ушедшей еще жизни; надвигающаяся всё та же
страшная ненавистная смерть, которая одна была действительность, и всё та же ложь. Какие же тут дни, недели и часы дня?
Когда переменяли ему рубашку, он знал, что ему будет еще
страшнее, если он взглянет на свое тело, и не смотрел на себя. Но вот кончилось всё. Он надел халат, укрылся пледом и сел в кресло к чаю. Одну минуту он почувствовал себя освеженным, но только что он стал пить чай, опять тот же вкус, та же
боль. Он насильно допил и лег, вытянув ноги. Он лег и отпустил Петра.
Он очнулся ночью. Все было тихо; из соседней большой комнаты слышалось дыхание спящих больных. Где-то далеко монотонным, странным голосом разговаривал сам с собою больной, посаженный на ночь в темную комнату, да сверху, из женского отделения, хриплый контральто пел какую-то дикую песню. Больной прислушивался к этим звукам. Он чувствовал
страшную слабость и разбитость во всех членах; шея его сильно
болела.
Не скоро она заснула, видела какой-то
страшный сон; долго не спала после него и проснулась поздно с головной
болью, с бледностью и усталостью на лице, что было замечено всеми.
Часу в десятом муж ее напивается пьян и тотчас начинает ее продолжительно и больно бить; потом он впадает в летаргический сон до понедельника, а проснувшись, отправляется с
страшной головной
болью за свою работу, питаясь приятной надеждой через семь дней снова отпраздновать так семейно и кротко воскресный день.
И во время
страшной трехнедельной голодовки, когда по нескольку дней не топилась печь, женщины отдыхали — странным отдыхом умирающего, у которого за несколько минут до смерти прекратились
боли.
Больной был мужик громадного роста, плотный и мускулистый, с загорелым лицом; весь облитый потом, с губами, перекошенными от безумной
боли, он лежал на спине, ворочая глазами; при малейшем шуме, при звонке конки на улице или стуке двери внизу больной начинал медленно выгибаться: затылок его сводило назад, челюсти судорожно впивались одна в другую, так что зубы трещали, и
страшная, длительная судорога спинных мышц приподнимала его тело с постели; от головы во все стороны расходилось по подушке мокрое пятно от пота.
Лоренцита с трудом вырвалась от него, выхватила из его рук хлыст и, несколько раз со
страшной силой ударив его по лицу, кинулась из дверей в коридор. Разъяренный Энрико бросился за ней и, догнав ее у входа на арену, еще раз схватил ее. Лоренцита закричала от
боли и негодования.
Но грянул гром — и слетел сон с голубых глаз с льняными ресницами… Княгиня-мать, не сумевшая перенести разорения,
заболела на новой квартире и умерла, не оставив своим детям ничего, кроме благословения и нескольких платьев. Ее смерть была
страшным несчастьем для княжны. Сон слетел для того, чтобы уступить свое место печали.
Страшный вопрос этот все время шевелится в душе Достоевского. Великий Инквизитор смотрит на людей, как на «недоделанные, пробные существа, созданные в насмешку». Герой «Подполья» пишет: «Неужели же я для того только и устроен, чтобы дойти до заключения, что все мое устройство одно надувание?.. Тут подмен, подтасовка, шулерство, тут просто бурда, — неизвестно что и неизвестно кто. Но у вас все-таки
болит, и чем больше вам неизвестно, тем больше
болит».
Потом кормление, эти бессонные ночи, эти
боли страшные от треснувших сосков…
И вдруг перед ним встает смерть. «Нельзя было обманывать себя: что-то
страшное, новое и такое значительное, чего значительнее никогда в жизни не было с Иваном Ильичем, совершалось в нем». Что бы он теперь ни делал — «вдруг
боль в боку начинала свое сосущее дело. Иван Ильич прислушивался, отгонял мысль о ней, но она продолжала свое, и она приходила и становилась прямо перед ним и смотрела на него, и он столбенел, огонь тух в глазах, и он начинал опять спрашивать себя: неужели только она правда?»
«Вдруг как электрический ток пробежал по всему существу Наташи. Что-то страшно больно ударило ее в сердце. Но вслед за
болью она почувствовала мгновенно освобождение от запрета жизни, лежавшего на ней. Увидав отца и услышав из-за двери
страшный, грубый крик матери, она мгновенно забыла себя и свое горе».
Я лежал в темноте и все прислушивался, не идет ли Магнус с своими белыми руками? И чем тише было в этом проклятом домишке, тем
страшнее Мне становилось, и Я ужасно сердился, что даже Топпи не храпит, как всегда. Потом у Меня начало
болеть все тело, быть может, Я ушибся при катастрофе, не знаю, или устал от бега. Потом то же тело стало самым собачьим образом чесаться, и Я действовал даже ногами: появление веселого шута в трагедии!
Сердце его сжалось. Как будто холодные пальцы какого-то
страшного чудовища стиснули его. Заныла на миг душа… До
боли захотелось радости и жизни; предстал на одно мгновенье знакомый образ, блеснули близко-близко синие задумчивые глаза, мелькнула черная до синевы головка и тихая улыбка засияла где-то там, далеко…